?

Log in

No account? Create an account
«Июнь» Дмитрия Быкова - Флегматичный циник [entries|archive|friends|userinfo]
olnigami

[ website | My Website ]
[ О журнале | livejournal userinfo ]
[ Предыдущие записи | journal archive ]

«Июнь» Дмитрия Быкова [Nov. 20th, 2017|03:39 am]
olnigami
[Tags|, ]

Где-то месяц тому назад прочитал роман «Июнь» Дмитрия Быкова. Много думал, как всегда. Решил всё-таки некоторые мысли записать, больше для самого себя. В конце концов, ЖЖ и задумывался как виртуальный дневник, это уж потом умные люди приспособили его для меряния местами в топе и зарабатывания денег (замечу в сторону: меня удивляет и поражает то, как человечество любые открытия и новинки ухитряется приспособить для возвеличивания над себе подобными, заработка и секса, причём чаще всего сразу для всех трёх целей).

Вкратце о содержании романа «Июнь»: состоит из трёх частей с отдельными сюжетами, почти не связанными между собой. Время действия – конец 30-х –начало 40-х годов прошлого века, период между большим террором и большой войной. Все три части оканчиваются летней ночью 22 июня 1941 года; эта ночь ножом гильотины разрубает жизнь на «до» и «после», но автор останавливается на «до», а «после» оставляет нераскрытым. Впрочем, Быков в тексте ясно даёт понять, что произошедшее с героями «до» определило их судьбу, сформировало их характеры, а всё, что случится «после», предопределено тем, что было «до», а потому об этом можно и не писать. Предвоенное прошлое детерминирует военное будущее, все фигуры изготовлены и расставлены, дальше остаётся только доиграть партию.

***
В первой части романа описываются страдания молодого Вертера… то есть, простите, молодого Миши Гвирцмана. Его выгнали из института, он поглощён выбором между двумя девушками (одна из которых, естественно, возвышенно-прекрасная и загадочная, другая – порочная и простоватая, и телом герой хочет быть с одной, но душой тянется к другой, всё стандартно романтично), а заодно пытается найти своё место в жизни и как-то осмыслить происходящие вокруг события. Всё это выглядело бы как обычное пригламуренное ретро, столь любимое современным российским телевидением, если бы не одно «но», имя этому «но» – Война, хотя правильнее наверно будет назвать два имени: Террор и Война (с годами как-то всё больше ощущаешь насколько в русском языке не хватает определённого артикля).

Память о терроре подобно памяти о пережитой тяжкой болезни подтачивает силы персонажей. А грядущая война нависает над ними как неодолимая и неизбежная чёрная сила. Все предчувствуют войну, хотя и относятся по-разному: кто-то ждёт как разрешения всех возникших проблем, кто-то ждёт как всемирной катастрофы. Но важно то, что это напряжение между страшным прошлым и ужасным будущим (террор внутри нас и война над нами, перефразируя известное изречение Канта) насыщает текст мощным энергетическим потенциалом.

Такое внешне спокойное (относительно спокойное, потому что и террор продолжается, хоть и в меньших масштабах, и войны вовсю идут, хотя ещё и не такие глобальные – кстати, очень характерно то, что завязка сюжета в этой части строится на гибели одного из персонажей на финской войне) и внутренне очень напряжённое, разломанное время должно порождать столь же внутренне напряжённых и разломанных персонажей. Действительно, Быков изображает Гвирцмана и людей его поколения существами новой породы. Выращенными всей предыдущей историей гражданской войны и террора для того, чтобы оказаться способным победить в грядущей войне. «Театральный критик Левин, которому не нравилось никогда и ничего, сказал кому-то в кулуарах, что явилось небывалое поколение, и дай бог, чтобы его не выбило европейской войной, потому что к тому идет».

Правда, стоит сказать: то поколение, о котором говорит Быков устами театрального критика Левина, чем-то напоминает грибы, которые упорно и в изобилии растут перед войной (эта параллель не в явном виде тоже появляется в «Июне», по крайней мере, упоминается тот факт, что перед Великой Отечественной действительно собирали грибы в невиданных количествах): как в грибах, есть в герое какая-то раздражающая упорная жизнестойкость. Ему слишком легко всё даётся, он спокойно (опять же, очень относительно спокойно) отделывается там, где другие бы сели или спились. Знаменитое курёхинская шутка «Ленин-гриб» не зря ведь стала мемом, действительно в таких неуязвимых персонажах есть нечто грибное – какая-то нечеловеческая способность выживать и заново отрастать, невзирая ни на какие обстоятельства.

Другая черта героя – тоже довольно раздражающая – он и тогда, перед войной, уже заранее наполнен чувством внутреннего превосходства, неосознанным, но явно ощутимым, как будто он уже отвоевал своё и получил полное право глядеть на невоевавших свысока, как человек, знающий цену и себе, и другим, и жизни. Он уже чувствует себя «прошедшим все ады вселенной и получившим за это высокое право убивать убийц, пытать палачей и предавать предателей» (кстати говоря, Стругацкие очень хорошо знали это поколение, и, похоже, испытывали перед ним некоторое смущение, очень хорошо показанное в «Попытке к бегству», где люди будущего смотрятся растерянными, неумелыми подростками рядом с бывшим узником концлагеря). В тексте «Июня» об этой разнице говорится прямо: «дети поражали Мишу необыкновенной тупостью, словно природа израсходовала все силы на Мишину блистательную генерацию, а следующим досталась баранья покорность, короткая память, нулевое воображение».

Должен сказать, что мне в размышлениях Дм. Быкова (а персонажи «Июня» лишь отчасти «живые», гораздо в большей степени они выступают как носители и провозвестники мыслей автора и даже его пророчеств) о поколении воевавших видится много справедливого. Я успел застать настоящих ветеранов и даже работал вместе с ними. И я видел это сочетание высокого профессионализма, ума, напористости и внутренней жёсткости, уверенности в себе и некоторого снисходительного отношения к обычным людям. Все, с кем я сталкивался, были отменными специалистами, очень надёжными людьми, только вот временами уж очень тяжко было с ними рядом находиться. Да что там знакомые по работе. Мой дедушка был ветераном, кадровым военным, после войны восстанавливал завод, на котором потом проработал до самой пенсии. Уважаемый человек. Стойкий, несгибаемый. Честный, прямодушный, крепкий, аккуратный, верный идеалам партии, вообще замечательный человек во всех отношениях. Прожил с бабушкой сорок лет, вместе вырастили троих детей. А перед смертью бабушка собрала возле своей кровати этих самых троих детей и взяла с них слово, что её с дедом похоронят на разных кладбищах. И добавила: «при жизни не смогла от него избавиться, а после смерти не хочу с ним в одной земле лежать».

Так что да, я хорошо понимаю, что именно Дм. Быков выразил в своём герое.

***
Во второй части главным персонажем выступает журналист Борис Гордон, человек среднего возраста – умный, весёлый, энергичный, но переживающий кризис самоидентификации, да ещё вдобавок раздёрганный между двумя женщинами – своей женой и молодой девушкой Алей, возвращенкой из эмиграции. В некотором отношении журналист Борис представляет собой взрослый вариант героя первой части, и внутренние конфликты у него схожие, и точно так же он ощущает разницу потенциалов между прошлым террором и будущей войной, но только в отличие от Миши, которого всё происходящее прямо по Ницше не убивает, а делает сильнее, Борис к окончанию второй главы приходит надорванным и изломленным.
Отдельная сюжетная линия связана с тем, что Борис регулярно встречается на конспиративной квартире с куратором из органов, которому регулярно рассказывает не столько о конкретных людях (о них органам и так всё известно), а о настроениях, мнениях, даже просто о своих переживаниях. Однажды Борис даже в шутку сравнивает свои посещения с психоаналитическим сеансом, и действительно оказывается, что его куратор – бывший психоаналитик и действительно органы занимаются чем-то вроде психотерапевтической работы над новым поколением, да и надо всей страной в целом.

Сравнение работы специальных органов с психоанализом очень точное (вспомнить того же Мишеля Фуко), не зря же говорят, что психологи – это инквизиторы нашего времени. Причем имеется в виду не только разного рода жутковатые эксперименты, которые так любят психологи, но и сам подход: вскрыть человека, обнаружить его потайные мотивы, замыслы, всё то, о чём человек и сам старается не задумываться. «Даже в самом пустом из самых пустых есть двойное дно», как пелось в одной старой песне.

Что же пытается найти человек из органов в Борисе? Комплекс вины. Здесь опять вторая часть романа продолжает первую и становится своеобразным ответом на неё (роман «Июнь» по идейному содержанию строится как гегелевская триада: тезис-антитеза-синтез… с маленьким хвостиком в конце, этаким «синтез+»). Борис постоянно чувствует вину, не только за конкретные поступки, но вину вообще, можно сказать, ВИНУ (и вот опять не хватает определённого артикля). Грядущую катастрофу он воспринимает как расплату за весь тот разврат, и физический, и умственный, который творит он сам и его поколение, за предательства, за ложь и так далее. В первой части эта мысль тоже произносилась, но там она откровенно попахивала виктимблеймингом (как это по-русски сказать? виноватость жертвы?), во второй же части это утверждение замечательным образом вывернуто наизнанку - комплекс вины оказывается сознательно внушён со стороны тех самых «психотерапевтов в погонах» с целью вырастить нового, лучшего человека посредством сначала террора, а затем большой войны. Цель террора – внушить состояние вины, цель войны – исцелить от этого состояния. Как откровенно говорит собеседник Бориса: «состояние вины – самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим».

Таким образом, и предыдущие репрессии, и грядущая война оказываются ничем иным как гигантской психодрамой, в которую вовлечено всё общество (причём, как и положено хорошей психодраме, многим её участникам дана возможность смены ролей - с палача на жертву). Тут стоит вспомнить, что Дм. Быков раньше уже пытался обнаружить смысл сталинских репрессий в романе «Оправдание», и там же он помимо прочих идей высказал точное соображение о том, что стремление найти систему в чём бы то ни было само по себе становится навязчивой идеей; тот, кто хочет найти систему, тот её найдёт. Вопрос же о том, какова на самом деле система и есть ли она или перед нами просто хаотический процесс остаётся. Замечу в сторону, что дальше, понятное дело, нить размышлений выводит на вопрос: есть ли смысл в истории или же каждый историк, культуролог вычитывает в истории собственные смыслы и использует её для иллюстрации своих идей. Отсюда рукой подать до поиска универсалий, предмета спора между номинализмом и реализмом, а я в таких спорах принципиально не участвую. Мне вообще кажется, что этот спор неразрешим по существу, потому что он есть основной спор европейской цивилизации, и когда он будет закончен, на этом и европейская цивилизация тоже закончится и начнётся что-то совсем уж иное.

Впрочем, это меня куда-то в сторону унесло. Возвращаюсь к тексту. В продолжение сюжетной линии репрессий и перековки, создания нового человека – Аля, подруга Бориса, арестована и сослана. Борис едет к ней в лагерь и встречает того самого перекованного человека с внушённым, вшитым в самую сущность чувством вины. «И поверх всего эта страшная маска, выражение покорной, согбенной виноватости, заранее согласной на любую кару». И в душе Бориса совершается нравственный надлом, его захватывает некая субличность (а Борис в начале главы описывает несколько субличностей, живущих в нём, и уже тогда заранее побаивается одной из них), не имеющая имени, а только прозвище - Шестой. «Шестой, как и положено, был жестоковыйный, упрямый, смуглый; Шестой терпеть не мог прощения и примирения». В Шестом проявилось самое основное, как любит говорить Дм. Быков, имманентное – национальная принадлежность, и ставший Шестым Борис по-настоящему жуток, и в чём-то он становится похож на свою возлюбленную Алю, таким же переродившимся, таким же навсегда непоправимо травмированным.

Таков конец великого проекта по проведению коллективной психодрамы. В результате репрессий и войны не рождается новый человек. Люди либо навсегда непоправимо ломаются, либо в них просыпается и навсегда укрепляется нечто базовое, в качестве чего может выступать принадлежность к нации, к роду, к предкам, а может пробуждение крайней мизантропии, цинизма и ненависти (как это произошло с Тиняковым, персонажем другого романа Дм. Быкова «Остромов»). Не случается никакого перехода в новое состояние, вместо этого происходит радикальное упрощение, смывание цивилизации, сложности, возможности выбора, свободы воли, короче говоря, нравственное одичание.

Опять же, говоря о личном ощущении от романа, - эта внутренняя не то чтобы сломленность, но растерянность очень хорошо мне знакома. Я и по себе вижу, что за последние три года как-то внутренне одряхлел, растерял представления о добре и зле. Можно сказать, ощущаю аномию, как принято красиво выражать на языке политологов, утрату того самого нравственного закона имени товарища Канта, так что переживания героя второй части романа мне вполне знакомы и понятны.

***
Третья часть и третий герой - Игнатий Крастышевский. Его идея-фикс - уверенность в том, что с помощью правильно подобранных слов можно влиять на людей, а через них и на историю. Этим Игнатий и занимается, причём на самом что ни на есть серьёзном материале, а именно на Вожде народов (в тексте его почтительно называют не по фамилии, а эвфемизмом Читатель, что и правильно – уж кому-кому, а ему обозначение Тот-кого-нельзя-называть подошло бы в полной мере). Сначала Игнатий пытается внушить единственному Читателю отвращение к войне, потом желание развязать войну, причём делается это посредством отчётов о зарубежном кино, которые составляет Игнатий и которые потом ложатся на стол тому, кто был не только Главным Читателем, но и Главным Зрителем всея СССР.

Также в этой части содержится пара диковинных мистическо-литературных теорий. Есть намёк на известную теорию самого Дм. Быкова о том, что «Мастер и Маргарита» был написан Булгаковым для того самого Читателя как раз с целью на него воздействовать (мне кажется, именно эта теория и стала отправной точкой для главного сюжетного механизма третьей части). Есть также не лишённое определённого шарма рассуждение о Евангелии как о плутовском романе. И ещё добрый десяток схожих мозголомных теорий,каждая из которых заслуживает большой статьи, а то и монографии, но автор в лице своего персонажа Игнатия спрессовывает их в один абзац, а то и в одно предложение. Вообще текст этой части невероятно густ и насыщен; а по стилю напоминает скорее стихотворение в прозе – лихорадочное и полубезумное, насыщенное надрывными переживаниями вкупе с идеями на грани бреда, подчинённое одной пламенной страсти.

Замечу несколько в сторону - темп и напряжение в романе нарастает с каждой главой: в первой - действие тягучее и как будто даже липкое, во второй появляется драйв и движение, а в третьей текст идёт вразнос. Кстати, в этом отношении роман «Июнь» очевидным образом напоминает «Богемскую рапсодию» группы Queen, и тут даже имеется короткий эпилог, снова возвращающийся к размеренному уютному темпу первой части.

Что касается сюжета третьей главы: идея о том, что поэт или, шире говоря, мастер слова способен повелевать стихиями и людьми (а человеческое сердце тоже ведь стихия, и, пожалуй, самая необузданная и непредсказуемая из всех) - это одна из самых известных тем в литературе. Начиная от Вяйнямейнена и скандинавских скальдов, далее со всеми остановками. В русской литературе тут, конечно, стоит вспомнить Николая Гумилёва и его «Слово». Впрочем, у Гумилёва есть и парное к этому стихотворению под названием «Мои читатели», где влияние поэта на людей оценивается уже не мистически, а вполне практически. Где, можно сказать, Гумилёв предъявляет доказательство своей поэтической силы - то, что его стихи побуждают к действию. Неважно какому, по каким причинам и с какими последствиями (интересно, как сам Гумилёв относился к убийству немецкого посла), главное - действие. Показателем того, насколько серьёзно Гумилёв относился к поэтическому влиянию на общество, служит и сама идея Цеха поэтов, который не имел отношения к «литературным кружкам» или семинарам, а скорее представлял собой масонской ложе или братству иллюминатов, людей, своим мастерством меняющих мир.

Хотя не все относились к такому романтическому, пафосному представлению о поэзии должным образом, и, например, Андрей Белый жестоко высмеивает образ поэта-пророка в (моём любимом) стихотворении «Жертва вечерняя». К чему мне это вспомнилось - третья часть романа «Июнь» странным образом напоминает одновременно и возвышенность Гумилёва и иронию Белого. В конце концов, так и остаётся непонятным, действительно ли словесные формулы Крастышевского влияли на события или же это лишь игра воспалённое воображения, укладывавшего всё происходящее в поэтическо-символическую систему. Да и финал главы, в котором Игнатий взбирается на крышу, чтобы прокричать своё последнее поэтическое заклинание, сразу вызывает в памяти Белого с его «стоял я дураком в венце своём огнистом».

Но что там на самом деле не столь уж и важно, это ведь всё равно что интересоваться тем, насколько серьёзно Хлебников считал себя председателем земного шара, действительно ли Хармс призывал травить детей, а Олейников сочувствовал таракану. В произведениях людей, одарённых (или проклятых, как посмотреть) прихотливым поэтическим талантом, воображаемый мир настолько тесно сплетается с автобиографией, а ирония - с серьёзностью, что не только ничего не разберёшь, а и вовсе, может, следом за ними двинешься рассудком.

Что касается лично моего отношения к герою третьей части, то мне опять же описанное всё понятно и знакомо (собственно, и на это высказывание меня в значительной степени подвигло то, что я узнаю себя или некие части себя или воображаемого себя во всех трёх главных героях). Понятно, что я никогда не заходил так далеко, чтобы считать, что могу своими произведениями повлиять на чью-то судьбу или уж тем более на историю страны, но мне, как и каждому творческому человеку, знакомо чувство творения чего-то подлинного и даже, может быть, величественного (точнее, того, что тебе кажется величественным в момент творения, а на самом деле… об этом лучше, впрочем, и вовсе не думать, чтобы не перестать творить). Знакомо желание найти такую словесную формулу, чтобы читатели переживали, чтобы рыдали, смеялись, а, может, даже и задумывались («мечты, мечты, где ваша сладость…»). И в этом, да, есть желание оказывать влияние на людей, сравнимое в каком-то смысле с магическим, а в писателях и тем более в поэтах есть что-то от гипнотизеров… или циркачей… да и от мошенников тоже.

Потому третья часть «Июня» мне кажется в наибольшей степени адресованной к творческим людям и потому, как ни странно, больше способной привлечь читательское внимание (читателей у нас осталось немного, а процент творческих людей среди них весьма велик). Да, при чтении этой главы пригодилось бы некоторое представление об историческом контексте, но даже и без контекста эта история понятна везде и всюду тем людям, которые когда-либо пытались писать стихи… да и прозу тоже. Тому, кто пытался не только выразить свои эмоции, но и заставить читателя испытать нечто схожее, кто стремился испытать краткий миг поэтического могущества и понимал, насколько это и мучительно, и чаще всего – безответно, и странно – с обычной точки зрения. Да, и ещё эта часть понятна и близка любому из тех, кто придумывал сложноизвилистые литературоведческие теории, а потом пытался до кого-нибудь свою теорию донести и получал в ответ лишь насмешки.

***
Как и в прочих «исторических книгах» Дмитрия Быкова, в «Июне» есть множество отсылок на ту литературную эпоху, в которую разворачивается действие. К сожалению, я из этих отсылок смог уловить практически ничего, наверное, потому что литературный мир тридцатых и сороковых я знаю гораздо хуже, чем десятых и двадцатых. Однозначно узнал ссылку на Булгакова в третьей части, где они с Крастышевским обсуждают идею книги, которую прочли бы все, а понял один. Но тут намёк абсолютно прозрачен, и даже обозначение собеседника – «бывший врач» – смотрится скорее излишне снисходительной подсказкой.

Конечно, невозможно не узнать в описании девушки Али и того, что происходит с её семьёй, трагичную историю Цветаевой и Эфрона. Но это даже намёком нельзя назвать, тут всё прописано прямым текстом, только имен изменены, да и то вполне очевидным образом.

Ещё мне почему-то показалось, что во второй части в самом конце в Борисе Гордоне, в пробудившейся в нём бескомпромиссной, лютой ненависти к немцам, в осознании собственного происхождения, проглянуло нечто от Ильи Эренбурга. Но на самом деле прототипом Бориса Гордона был Самуил Гуревич, гражданский муж Ариадны Эфрон. По крайней мере, на него указывает Алексей Колобродов в своей рецензии на роман, а также подробно разбирает прототипы и главных героев, и прочих персонажей.


Про литературные аллюзии, так сказать, общего порядка писать можно много, и подробно разбирать откуда что взято. Я, пожалуй, остановлюсь только на том, что встреча Бориса и Али в лагере очевидно напоминает финал «1984» Оруэлла, самый, пожалуй, мрачный финал в истории литературы. В принципе этот же эпизод можно прочесть и как окончательное крушение Серебряного века. В первой главе романа герой выбирает между двумя женщинами, воплощающими разные стороны Вечной Женственности, как это и положено было герою раннего романтического модерна. Во второй же главе другие женщины, но тоже воплощения всё того же идеала, становятся калеками, а герой терпит полное и сокрушительное фиаско на всех жизненных фронтах (Дм. Быков проявил тут несколько больше милосердия, чем Набоков, который в схожем сюжете убил всех, вообще всех, даже ребёнка заглавной героини, хотя, с другой стороны, что в данном случае милосерднее, а что нет, даже так сразу и не скажешь).

О том влиянии, которое на Быкова оказал Фридрих Горенштей, написали многие рецензенты, так что не буду на этом останавливаться. Что же до атмосферы сгущающейся темноты, неизбежной наступающей дикости – мне кажется, в этой части «Июнь» перекликается с «Обезьяна приходит за своим черепом» Юрия Домбровского. И они ещё схожи тем же ощущением того, что автор, описывая одну историческую ситуацию, одновременно держит в голове и другую, явно ему куда более близкую. Домбровский писал о наступлении фашизма на Европу, но при этом думал о том крахе гуманизма и торжестве нравственной дикости, которую наблюдал сам. Так же и Дм. Быков пишет о прошлом, думает о настоящем, переживает о будущем России (да, всё строго по классике: «смотрел на Карфаген, думал о Риме, декламировал о Трое»).

***
Что ещё стоит добавить о литературном пространстве «Июня» - в этом романе отобразились, можно сказать, три источника и три составных части или, если угодно, три ипостаси русского модерна.

Первая часть – символизм с его романтичностью и возвышенностью, уже изрядно приправленный упадничеством и сомнительными нравственными моментами (самый известный пример, конечно, «Незнакомка» Блока).

Вторая часть – техничность, умелость, продуманность. Умение работать с прозой жизни, вообще такая позиция, что надо смотреть на реальность, а не витать в облаках, как некоторые (ассоциируемая в основном с акмеизмом). Тут и акмеизм, и поздний Маяковский. Да, пожалуй, и безуспешные попытки Есенина и Клюева вернуться к родным корням, это ведь тоже была в значительной степени тщательно продуманная и сконструированная имитация. При этом чувствуется уже разочарованность и в себе, и вообще в поэзии, и в окружающей действительности (очень точно выраженное Есениным в стихотворении «На Кавказе»).

Наконец, третья часть – словесные игры Хлебникова, Введенского, Кручёных, вообще всё то, что принято называть общими терминами «футуризм» и «авангардизм». Экстатичность, душевный надрыв, фантасмагоричность, болезненность, балансирование на грани безумия, а порой и сваливание за грань. Увлечение самыми диковинными идеями и мыслительными конструкциями и доведение их до крайности, до абсурда. Сочетание бурлеска, китча, хаотичности со странной, вывернутой, но строгой и последовательной мыслительной логикой (порой напоминающее «логичность» параноидального бреда).

В истории литературы создаётся впечатление, что эти три ипостаси русского модерна следовали одна за другой, выстраиваясь в цепочку эволюционного развития, точно так же и в романе «Июнь» каждой части соответствует свой возраст главного героя – романтическая юность Михаила, зрелая уверенность в себе Бориса, старческая зацикленность на одной идее Игнатия. Но в реальности эти три ипостаси сосуществовали в эпохи модерна, просто в те или иные моменты что-то больше выходило на поверхность, что-то оставалось в тени. Ранний Маяковский поражал публику словесными экспериментами не хуже Введенского. А в «Заблудившемся трамвае» Николая Гумилёва представлены одновременно все три ипостаси русского модерна, что, собственно, и делает это стихотворение столь выдающимся. Впрочем, и в романе «Июнь» то в Михаиле неожиданно проглянет нечто зрелое и уже заранее усталое, то в Борисе нечто сентиментальное и наивное, а увлечённость Игнатия сочетает в себе юношескую пылкость, и зрелую способность последовательно трудиться над одной и той же целью.

Да, тут ещё мой внутренний Капитан Очевидность подсказывает, что первые две ипостаси модерна можно соотнести с понятиями «дионисического» и «аполлонического» творческих начал, а третья в таком случае оказывается сочетанием этих двух начал, которое, увы, не создаёт гармонию, а разносит всё в пух и прах, подобно тому, как было разнесено в конце жизни сознание несчастного Ницше.

Так вот, возвращаясь к роману «Июнь», - схема русского модерна здесь прочерчена очень аккуратно и чётко, даже, может быть, чересчур. Видно, что текст романа выстроен в подчинении жёсткой внутренней схеме, его архитектоника, пожалуй, сравнима с «Петербургом» Белого (хотя… всё же нет, «Петербург» круче). Это может вызвать вполне справедливую претензию к некоторой неорганичности, надуманности, искусственности текста, но тут уже начинается территория личного вкуса. Например, мне по душе те произведения, в которых я вижу план, симметрию, структурность. Даже если от этого страдает «натуралистичность» произведения, даже если оно становится слишком «литературным» или, как принято в таких случаях говорить, «идущим от головы, а не от сердца», меня это не беспокоит. Но я знаю, что многих такое конструирование книг отталкивает и, мне кажется, подобное может произойти и с восприятием «Июня».

***
Что касается возникающих при чтении параллелей с окружающей нас общественной реальностью (не у меня одного, кстати, возникающих, об этом пишут едва ли не все рецензенты). Да, параллели есть, хотя проводит Дм. Быков их очень изящно – тонкими пунктирами, а не грубыми и широкими мазками, предоставляя читателю приятную возможность догадываться о том, что имел в виду автор, самостоятельно.

Я к сравнениям между историческими эпохами отношусь скептически; слишком уж велик в такой ситуации соблазн для манипуляции читателем с помощью «жонглирования» фактами. Не обязательно даже и сознательно подтасовывать факты под гипотезу, достаточно выпячивания одних сторон и сокрытия других. И сравнение предвоенной политической обстановки с нашим временем тоже кажется мне достаточно натянутым, слишком уж разные исторические обстоятельства, и внешние, и внутренние. Но всё же, должен признать, вычитывать исторические параллели в тексте интересно. Способствует не то чтобы по-новому взглянуть на то …. (вычеркнуто самоцензурой, ну о’кей, путь будет «болото»), в котором мы оказались, все и так понятно, что тут нового может быть, но увидеть его в несколько ином свете.

Очень ядовитая, агрессивная атмосфера. Ощущение какой-то задушенной, нутряной, давно и тщательно лелеемой обиды, которая наконец-то вырвалась наружу… кажется, сейчас это принято называть сложным словом «ресентимент». Чувство ожидаемой со дня на день какой-то глобальной перемены, причём катастрофического толка. Одни надеются на революцию, которая снесёт нынешний режим, другие на внешнее вмешательство – натовские танки на кремлёвской брусчатке. Кто-то рассчитывает на войну, в которой собирается всех победить (скромно умалчивая о том, какой ценой дастся победа), либо же на гибель Запада, будь то от внутренних причин или природных (почитать хотя бы с каким сладострастием пишут про скорый взрыв Йеллоустонского вулкана, при этом, правда, как-то остаётся в тени закономерный вопрос о том, как такая катастрофа отразится на самой России с её-то уровнем зависимости от импорта).

Да, витает ныне в воздухе некая уверенность в том, что внутренняя и внешняя жизнь так запуталось, что только война или какая-то большая беда разрешит проблемы. Причём желательно, чтобы эта беда обрушилась сначала на российское население, привела к объединению и подъёму национального духа («ах зачем, чтоб быть сильней, вам нужна беда?», как пелось в одной старой песне»), а затем вдохновлённая Россия с новыми силами, в полном внутреннем согласии присоединить к себе всё, до чего удастся дотянуться. Вот прям только что попалась на глаза такая замечательная формулировка:

«…к тому моменту, когда Император завершит обустройство России и сосредоточится на завоевании остального мира, Россия лишится от трети до половины своего населения. Именно столько нужно убить, чтобы возродить Россию. И это по самым скромным оценкам, причём имеется в виду территория нынешней России, на позже присоединённых к Империи землях доля казнённых будет совсем другой (говоря откровенно, она будет стремиться к единице)».

Ещё одна параллель из романа – экспериментаторы, пытающиеся создать новое общество. В романе это психологи, в наше время это скорее политтехнологи, технократы и пресловутые методологи из школы Щедровицкого. Которые смотрят на мир, как на шахматную доску или полигон, а на людей как на объекты для достижения нужных целей, а дальше достаточно лишь подобрать правильную «методу», чтобы направить события в нужное русло. Причём в качестве идеала понимаются большая эффективность, чёткость, устроенность и технологичность. А то, сколько жертв придётся принести для устройства правильного «общественного механизма» (или общественной «системы», тоже любимое ныне словечко), ничуть не важно.

Или та описанная в «Июне» атмосфера сочетания бодрой напряжённости, когда кругом звучат призывы и пафосные речи, идёт мобилизация на всех направлениях – военная, общественная, моральная… а в реальности вокруг царит моральное разложение, страх, растерянность и насилие. Тоже очень знакомо. Да. Так же как и привычка к репрессиям, когда ты знаешь, что любого человека могут посадить за всё, что угодно или вовсе без какой-либо причины. И это не вызывает никакого возмущения, а воспринимается как такая норма жизни, с которой просто надо считаться. Или же товарищеские суды, вроде описанного в первой главе романа, когда человека обсуждают и осуждают не за конкретный проступок, а за то, что он думает не так, как положено, и ведёт себя не так, как положено. Кстати, в этом отношении «Июнь» явно наследует большой литературной традиции описания судов, в которых главное не определить вину, она уже заранее известно, а провести ритуал принесения в жертву – «Посторонний», «Приглашение на казнь», «Процесс». В наши дни, правда, такие судилища проходят чаще всё же в формате обсуждения в соцсетях, и приговоры выносятся только виртуальные, хоть и на том спасибо.
Но! С другой стороны, если сравнивать наше время с тем, что описано в «Июне», сразу возникает в голове расхожая фраза про трубу пониже и дым пожиже. На внешнем фронте нет такого уж серьёзного противостояния по идеологическим мотивам. Да, есть некоторый общеевропейский и даже общемировой фронт политических сил, объединяющих левизну в экономике, консервативность в политике и традиционализм в культуре. Действительно, этот фронт напоминает то объединение радикальных политических режимов, которое существовало перед Второй мировой. И точно так же, как некогда СССР, нынешняя Россия пытается вступить в союз с этими новыми силами, чтобы использовать их в своих интересах. Только вот когда сравниваешь Марин Ле Пен или Виктора Орбана с даже не Гитлером, а, допустим, Муссолини, понимаешь, насколько сильно преувеличены опасения в отношении нового движения.

Можно указать, конечно, и на несчастную Северную Корею, которая могла бы играть в нынешнее время ту же роль, которую играла Япония в Юго-Восточной Азии в тридцатые-сороковые, но и тут не очень-то концы с концами сходятся. Ким никак не тянет на великого императора, бросающего в бой самураев на самолётах и танках, он выглядит скорее как жертва сложившейся социальной системы, подозреваю, что его и самого тошнит от того, что творится в Северной Корее, но только куда ты сбежишь с подводной лодки?

Да и на внутреннем фронте – тоже как-то всё кисло. Напряжение вроде есть, а всё оно уходит в пар – хотя и горячий, и обжечься можно, но всё-таки лишь пар. А ведь предвоенное время в СССР отличалось какой-то железномогучей, смертельной серьёзностью. Вв недавно вышедшем романе Слаповского есть такая замечательная стилизация под дневник убеждённого комсомольца 30-х годов, и мне кажется, что оно куда точнее описывает то железное поколение, выкошенное войной и нашедшее в себе силы восстановить потом страну, чем разброд и шатания Миши Гвирцмана (это не к тому, что персонаж Дм. Быкова не такой живой и достоверный, как персонаж Слаповского, а к тому, что у Слаповского выделяет типичное для всего поколения, а Дм. Быков всё-таки, следуя романтической традиции, противопоставляет своего героя окружающим людям).

Так вот, в наше время серьёзность остаётся уделом маргиналов, пусть и довольно многочисленных. Большинство же скорее изображает серьёзность, хотя и очень яростно, и даже, как ни парадоксально, очень искренне, но ровно до того момента, когда надо действовать в соответствии со своими словами, и тут как-то «сворачивает в сторону свой ход». Вот недавно Рубанов очень точно описал такое явление в романе «Патриот», где герой отчаянно кричит с первых же страниц: «В Донбасс, в Донбасс! Воевать, воевать и воевать!», а в развязке… Впрочем, не буду спойлерить.

С одной стороны, это радует хотя бы в силу того, что сильно снижает вероятность переключения общества в режим большой войны или большого террора. С другой стороны, создаёт тяжёлую, душную атмосферу лицемерия и морального разложения. Хотя, опять же, сейчас можно из этой атмосферы выпадать, хотя бы частично, в личное пространство, нет того тотального проникновения идеологии во все сферы общественного и личного, как в тридцатые годы. Да и до того уровня подавленности и травматичности, которые описывает Дм. Быков, наше время всё же не дотягивает. По крайней мере, пока.

Тут-то, в этом «пока» и проявляется ещё одна мысль романа. Проецируя предвоенную эпоху на современность, Быков очевидно ставит вопрос: а не станет ли следствием нынешнего положения дел масштабное общественное потрясение, подобное тому, которое обрушилось на СССР в июне 1941-го? Причём вопрос Быков ставит не столько с точки зрения исторической, сколько с драматургической (как и положено писателю): не может ведь саспенс длится постоянно, рано или поздно должна наступить развязка, нельзя всё время увешивать стены ружьями, какое-нибудь из них когда-нибудь выстрелит, а может, пальнут и все сразу. Сам Дм. Быков, насколько я понял, аналогию между эпохами воспринимает всерьёз и ждёт больших потрясений (что, опять же, если я правильно понял, и стало одной из причин написания именно такого текста, с действием, разворачивающимся именно в такую эпоху).

Лично я-то склонен скорее считать, что ни на какие серьёзные потрясения у страны нет сил, и потому нынешняя тусклость (и тухлость) может длиться очень долго. А когда она окончательно выродится, на смену ей вполне вероятно придёт другая такая же тусклость. Потому что иногда после серых приходят не чёрные, а такие же серые, только с другим оттенком. Впрочем, соревноваться в пророчествах – дело бессмысленное. Доживём – увидим.
linkReply

Comments:
[User Picture]From: andrey_zorin
2017-11-20 06:17 am (UTC)
==которое обрушилось на СССР в июне 1940-го
1941
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: olnigami
2017-11-20 12:26 pm (UTC)
Спасибо.
(Reply) (Parent) (Thread)
[User Picture]From: maxbaer
2017-11-20 01:14 pm (UTC)
давно (с юбилея революции) собираюсь с мыслями на большой пост о революционной и всякой прочей романтике Преобразования Мира.
левые, которые стараются, чтобы их идеология не была унылым "совкодрочеством", часто педалируют тему Большого Проекта. много поминаний действительного энтузиазма масс, утопических идей, (квази)научной фантастики в основе идеологии, все эти футуризмы, авангарды и космизмы, которые изначально питали собой Советский проект.
мол была попытка осуществить утопию, построить рай, вера в то, что коммунизм это не про социалку, это мы будем жить вечно и повелевать погодой и тп. Быков вот очень любит такие рассуждения.
то же и с горнилом войны, в котором выковались сверхлюди, несгибаемые как стальные бруски.
все эти его (Быкова) назойливые поминания сверхчеловечества, богостроительства...
ну, увлекается человек всем этим. и других пытается зажечь.
однако лучшим аргументом против Великих Проектов, подразумевающих вечную жизнь, полную творчества и закатов солнца вручную, является история о том, чем этот порыв кончился.
а кончился он вовсе не 1937.
кончился он телевизором "Рекорд", очередью на "москвич", шапкой из стриженной нутрии и холодильником "Березка". я не против холодильников, телевизоров и личных автомобилей. я к тому, что может быть не стоило гекатомбы городить, чтобы на выходе встать в очередь на переделанный FIAT?
все это строительство нового мира и человека напоминает дурной рывок, которым страна и нация непоправимо повредили себе позвоночник.
да, возможно комментарий не столько на статью о новой книге Быкова, сколько о его идеологии вообще.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: olnigami
2017-11-22 01:46 am (UTC)
Я встречал в публицистике Быкова тоску по большой цели, объединяющей человечество, и по достижениям советской эпохе, но он же много пишет и о цене, который стоил проект ушедшей и которой может обойтись проект грядущий. Мне порой кажется, что в Быкове борются разные субличности, одна - поэтическая романтическая, зовущая к великим прорывам, другая - публицистическая, сухая и приземлённая, педантично считающая стоимость прорывов. А может их ещё больше, этих субличностей. Мне кажется, что говорить о цельном мировоззрении в данном случае не приходится, да и Быков всё таки не философ и не учёный, он поэт, и в зависимости от аудитории, настроения, контекста он сочиняет и читает разные стихи.
(Reply) (Parent) (Thread)